Неточные совпадения
Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала всё
это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже
не таким, как она оставила его; он еще дальше
стал от четырехлетнего, еще вырос и
похудел. Что
это! Как
худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но
это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.
Еще в феврале он получил письмо
от Марьи Николаевны о том, что здоровье брата Николая
становится хуже, но что он
не хочет лечиться, и вследствие
этого письма Левин ездил в Москву к брату и успел уговорить его посоветоваться с доктором и ехать на воды за границу.
Кабанов. Кто ее знает. Говорят, с Кудряшом с Ванькой убежала, и того также нигде
не найдут. Уж
это, Кулигин, надо прямо сказать, что
от маменьки; потому
стала ее тиранить и на замок запирать. «
Не запирайте, говорит,
хуже будет!» Вот так и вышло. Что ж мне теперь делать, скажи ты мне! Научи ты меня, как мне жить теперь! Дом мне опостылел, людей совестно, за дело возьмусь, руки отваливаются. Вот теперь домой иду; на радость, что ль, иду?
Варвара. Ну, уж едва ли. На мужа
не смеет глаз поднять. Маменька замечать
это стала, ходит да все на нее косится, так змеей и смотрит; а она
от этого еще
хуже. Просто мука глядеть-то на нее! Да и я боюсь.
Это хорошо, потому что, помимо всяких колонизационных соображений, близость детей оказывает ссыльным нравственную поддержку и живее, чем что-либо другое, напоминает им родную русскую деревню; к тому же заботы о детях спасают ссыльных женщин
от праздности;
это и
худо, потому что непроизводительные возрасты, требуя
от населения затрат и сами
не давая ничего, осложняют экономические затруднения; они усиливают нужду, и в
этом отношении колония поставлена даже в более неблагодарные условия, чем русская деревня: сахалинские дети,
ставши подростками или взрослыми, уезжают на материк и, таким образом, затраты, понесенные колонией,
не возвращаются.
В
это время вальдшнепы очень смирны, сидят крепко, подпускают охотника близко и долго выдерживают стойку собаки: очевидно, что тут бить их весьма нетрудно, особенно потому, что вальдшнепы в мокрую погоду, сами мокрые
от дождя, на открытом месте летают тихо, как вороны: только очень
плохой или слишком горячий охотник
станет давать в них промахи. подумать, что такая простая, легкая стрельба
не доставит удовольствия настоящему, опытному и, разумеется, искусному стрелку, но такая охота редка, кратковременна, вообще малодобычлива, имеет особенный характер, и притом вальдшнеп такая завидная, дорогая добыча, что никогда
не теряет своего высокого достоинства.
В избе между тем при появлении проезжих в малом и старом населении ее произошло некоторое смятение: из-за перегородки, ведущей
от печки к стене, появилась лет десяти девочка, очень миловидная и тоже в ситцевом сарафане; усевшись около светца, она как будто бы даже немного и кокетничала; курчавый сынишка Ивана Дорофеева, года на два, вероятно, младший против девочки и очень похожий на отца, свесил с полатей голову и чему-то усмехался: его, кажется, более всего поразила раздеваемая мужем gnadige Frau, делавшаяся все
худей и
худей; наконец даже грудной еще ребенок, лежавший в зыбке, открыл свои большие голубые глаза и
стал ими глядеть, но
не на людей, а на огонь; на голбце же в
это время ворочалась и слегка простанывала столетняя прабабка ребятишек.
На него надевали горячешную рубашку, но
от этого становилось нам же
хуже, хотя без рубашки он затевал ссоры и лез драться чуть
не со всеми.
В книге шла речь о нигилисте. Помню, что — по князю Мещерскому — нигилист есть человек настолько ядовитый, что
от взгляда его издыхают курицы. Слово нигилист показалось мне обидным и неприличным, но больше я ничего
не понял и впал в уныние: очевидно, я
не умею понимать хорошие книги! А что книга хорошая, в
этом я был убежден: ведь
не станет же такая важная и красивая дама читать
плохие!
Хотя Софья Николавна слишком хорошо угадывала, какого расположения можно ей было ждать
от сестер своего жениха, тем
не менее она сочла за долг быть сначала с ними ласковою и даже предупредительною; но увидя, наконец, что все ее старания напрасны и что чем лучше она была с ними, тем
хуже они
становились с нею, — она отдалилась и держала себя в границах светской холодной учтивости, которая
не защитила ее, однако,
от этих подлых намеков и обиняков, которых нельзя
не понять, которыми нельзя
не оскорбляться и которые понимать и которыми оскорбляться в то же время неловко, потому что сейчас скажут: «На воре шапка горит».
Барон. Ну, буду! Болван! Какое тебе
от этого может быть удовольствие, если я сам знаю, что
стал чуть ли
не хуже тебя? Ты бы меня тогда заставлял на четвереньках ходить, когда я был неровня тебе…
И вот они трое повернулись к Оксане. Один старый Богдан сел в углу на лавке, свесил чуприну, сидит, пока пан чего
не прикажет. А Оксана в углу у печки
стала, глаза опустила, сама раскраснелась вся, как тот мак середь ячменю. Ох, видно, чуяла небóга, что из-за нее лихо будет. Вот тоже скажу тебе, хлопче: уже если три человека на одну бабу смотрят, то
от этого никогда добра
не бывает — непременно до чуба дело дойдет, коли
не хуже. Я ж
это знаю, потому что сам видел.
— Вы, может быть, слыхали, что у Анны Юрьевны было училище,
от которого она хоть и была устранена, но тем
не менее оно содержалось на счет ее, а потом и я
стал его поддерживать… Приехав сюда и присмотревшись к
этому заведению, я увидел, что те
плохие порядки, которые завела там Анна Юрьевна и против которых я всегда с нею ратовал,
не только что
не улучшились, но еще ухудшились.
— Дай-то господи!.. а что-то
не верится. Я сам слышал, как курьер сказал: победа! Слова радостные, да лицо-то у него вовсе
не праздничное. Кабы в самом деле заступница помогла нам разгромить
этих супостатов, так он
не стал бы говорить сквозь зубы, а крикнул бы так, что сердце бы у всех запрыгало
от радости. Нет, Иван Архипович! видно,
худо дело!..
— Напрасно! Все едино — долго
не вытерпишь, — он тебя сломит… — Обняв колени руками, он дремотно закачался, продолжая чуть слышно и медленно: —
Это я тебе хорошо говорю —
от души! Уходи, право… При тебе —
хуже стало, больно сердишь ты Семенова, а он на всех лезет. Гляди, — очень недовольны тобой, как бы
не избили…
Двадцать девятого ноября, перед обедом, Гоголь привозил к нам своих сестер. Их разласкали донельзя, даже больная моя сестра встала с постели, чтоб принять их; но
это были такие дикарки, каких и вообразить нельзя. Они
стали несравненно
хуже, чем были в институте: в новых длинных платьях совершенно
не умели себя держать, путались в них, беспрестанно спотыкались и падали,
от чего приходили в такую конфузию, что ни на один вопрос ни слова
не отвечали. Жалко было смотреть на бедного Гоголя.
— Мишку-то генеральского видел? — спросил он. — Был он как-то у меня, горюн…
Плохое его дело, да и нам
от этого не легче, Савельюшко. Приступу теперь
не стало к генералу… Сердитует он на Тараса-то Ермилыча? Сам виноват сватушко: карахтер свой уж очень уважает. Ну, прощай…
Жена управляющего каждодневно наведывалась в избу Григория. Истинно добрая женщина
эта употребляла все свои силы, все свои слабые познания в медицине, чтобы только помочь Акулине. Она
не жалела времени. Но было уже поздно: ничего
не помогало. Больной час
от часу
становилось хуже да
хуже.
Она видела, что зять — слабое существо,
не мог говорить и жить иначе, и видела, что упреки ему
от жены
не помогут, и она все силы употребляла, чтобы смягчить их, чтоб
не было упреков,
не было зла. Она
не могла физически почти переносить недобрые отношения между людьми. Ей так ясно было, что
от этого ничто
не может
стать лучше, а всё будет
хуже. Да
этого даже она
не думала, она просто страдала
от вида злобы, как
от дурного запаха, резкого шума, ударов по телу.
А цветник
от этого разрушения
стал нисколько
не хуже.
[Самое
худое, что я могу потерпеть в
этих кустах, —
это смерть: но ведь я все равно умру же
от жажды,
стало быть, я ничем
не рискую…]
На следующий день больному
стало хуже; он тупо смотрел на меня потускневшими глазами, кончик его носа посинел, пульс был по-прежнему частый, и появились перебои. Отчего
это все, —
от наперстянки или несмотря на нее? У больного сердце было слабое, и явления могли обусловливаться естественным процессом, с которым наперстянка еще
не успела справиться.
Все люди нашего времени знают, что жизнь наша дурная, и
не только осуждают устройство нашей жизни, но и делают дела, которые, по их мнению, должны улучшить жизнь. Но жизнь
от этого не улучшается, а
становится всё
хуже и
хуже. Отчего
это? А оттого, что люди делают самые хитрые и трудные дела для улучшения жизни, а
не делают самого простого и легкого:
не воздерживаются
от участия в тех делах, которые делают нашу жизнь дурною.
Если
не будет государственной власти, говорят начальствующие, то более злые будут властвовать над менее злыми. Но дело в том, что то, чем пугают, уже совершилось: теперь уже властвуют более злые над менее злыми, и именно потому, что существует государственная власть. О том же, что произойдет
от того, что
не будет государственной власти, мы судить
не можем. По всем вероятиям должно заключить, что если люди, делающие насилие, перестанут его делать, то жизнь всех людей
станет от этого никак
не хуже, но лучше.
— Господи Исусе! — причитала она. — И хлеб-от вздорожал, а к мясному и приступу нет; на что уж дрова, и те в нынешнее время
стали в сапожках ходить. Бьемся, колотимся, а все ни сыты, ни голодны.
Хуже самой смерти такая жизнь, просто сказать, мука одна, а богачи живут да живут в полное свое удовольствие.
Не гребтится им, что будут завтра есть; ни работы, ни заботы у них нет, а бедномy человеку
от недостатков хоть петлю на шею надевай. За что ж
это, Господи!
Если
это правда, то надо прибавить им жалованья, чтобы они, пожалуйста,
не трудились починять, так как
от их починок дорога
становится всё
хуже и
хуже.
— Понимаете:
эти глупцы думают, что все их несчастья
от меня.
Не правда ли, как
это глупо, м-р Вандергуд? А теперь им
стало еще
хуже, и они пишут: возвращайтесь, Бога ради, мы погибаем! Прочтите письма, маркиз.
Он ходил как растерянный,
похудел, побледнел,
стал избегать товарищей.
Это не укрылось
от их внимания, а в особенности
от внимания Григория Романовича Эберса.
У них были и поля, и луга, и берег озера, и кони, на которых зимою отец и брат Груши приезжали в Петербург извозничать; но
от всего
этого Груше
не становилось легче, — напротив, с приездом отца и брата ей было еще
хуже.